Тварь
Последний пациент на сегодня и, едва отмыв зловонную грязь
больного тела, я спешу домой, к своему единственному и настоящему смыслу жизни,
своему цветку посреди помойки, своей тайне и последней радости. Улицы валятся
на меня грудами чёрных стен, здесь, у земли, посреди большого города, никогда
не ясно, день или ночь над крышами. Дома громоздятся друг на друга, словно
сжатые невидимой дланью, выдавливаются через верх, стараясь уместиться в
границах божьей благодати Рук, сходясь над головами жителей по воле архитекторов
или просто опершись друг на друга в застывшем падении. Здесь, внизу, где живёт
и гибнет чернь, никогда не бывает по-настоящему темно. В самую беспросветную
ночь пылают костры, горят факела и неверные отблески свечей в лампах
отвоёвывают у тени драгоценное пространство.
Я спешу, проталкиваясь между людей и повозок, между куч
отбросов и обрушившихся зданий. Многие уже завтра будут восстановлены, и в них
— и в зданих, и в кучах — снова будут жить люди взамен тем, чьи тела вынули
из-под обломков. Часть встречных неуверенно сотворяет длань, другие
неприветливо кривятся, но всё же больше тех, кто меня вовсе не узнает. Дюжина
Рук — огромный город, много людей, не каждый признаёт во мне лекаря. Кому-то из
них я помогал, кто-то лишь слышал о старом Висенте, но больше — видевших меня у
смертного одра их близких. Прочим же мои услуги не по карману. Кого-то узнаю я
сам. Владелец ткацкой артели — кишечные боли, кажется. Купец-наместник из
Воротного района, зуд в суставах, имени тоже не вспомню. Вот этого скромного
молодого человека я не лечил, но видел в доме вдовы Венстимар, чья дочь так
неудачно нагуляла плод. Вокруг них теснятся и трутся прочие, кому всё равно на
меня, как мне всё равно на них.
Глухие к призывам кипятить воду, при виде ножа лекаря они
хватаются за топор. Клянут колдуном пошедшего на поправку чахоточника, грозят
распнуть его спасителя. Все они своей бессмысленной тупостью обесценили мой
труд, погасили огонь в глазах юноши, стремившегося спасать людей, одолевать
болезни, помогать страждущим. Они свели мою жизнь к звону монет когда за
вздохом, что должен был стать последним, следует новый. Они спешат по домам,
чуя приближение темноты. Там, снаружи божьей благодати, в черном тумане
просыпаются Твари из Тьмы, и горе тому неудачнику, что окажется хоть в шаге от
стен города. Внутри же в сумерках на улицы выходят твари двуногие, и ни деньги,
ни имя, ни сталь не оградят тебя от их глумливой жестокости. Но не столько
страшно это, сколько ужасна правда — часть тех, кто шагает по улице подле тебя,
с наступлением ночи надвинет капюшоны поглубже, и рты их исказятся в алчном до
чужих страданий оскале. Все богобоязненные горожане спешат укрыться за крепкими
дверьми своих жилищ. У кого они есть, разумеется — жилища и двери.
Как, например, у меня. Результат многолетнего скорбного
труда — копания в кишках, ковыряния гнойных бубонов, вырезания опухолей,
штопанья ран и, в наибольшей степени, выскабливания утроб. Мой дом, мой замок,
мой дворец. В самом сердце города, в Высоком округе, где каменные глыбы
поместий взгромоздились на могучий холм. Слева дом семьи Венстим, милостью
короны герцогского рода нашего захолустья. Справа, чуть поодаль — поместье
городского судьи. Хорошая компания. Крепкие заборы, толстые стены. Стража
вскидывает дубинки в приветствии, и я сотворяю знак божьей длани в ответ.
Я почти пробегаю последние несколько десятков шагов до
ворот, сгорая от нетерпения. Скоро, скоро увижу её. Она вдохнула смысл во всю
ту грязь, что окружала меня всю жизнь. Она дала тепло каменной громадине, где я
до прежде обитал один. Для неё я готов каждый день с вежливой улыбкой
раскланиваться с герцогом, хотя меня воротит от одного воспоминания о чистке
его загнивших жировых складок. Для неё я готов бесплатно врачевать уродливых
дочек судьи Делона, умудрившихся переболеть всеми мыслимыми детскими хворями не
по одному разу и не преставиться, как назло.
О, моя маленькая Сивилль, я помню, как вырвал её из лап
богопротивного ходока полторы дюжины лет назад. Он говорил, что сироте некуда
пойти, и требовал совершенно неприличных денег за неё. Но все деньги этого мира
не могли сравниться с голубыми глазами крошки Си. Ей было тогда от силы пять,
она плохо разговаривала и была, очевидно, больна. Моё искусство ещё не было
столь совершенно, я бился день и ночь, недели и месяцы, чтобы исцелить все
обычные для крестьянских детей болезни. Она стойко вытерпела все мои ошибки и
неудачи, она была умницей с самого начала. Из-под скальпеля вышел истинный
шедевр, никто теперь не сказал бы, что девочка родилась в грязи под дождём. Она
стала для меня, не способного иметь детей, дочерью, единственной надеждой на
будущее, искуплением. Совершенство далось непросто для нас обоих, она была
стойкой девочкой — столь хрупкий сосуд для столь сильного духа, но даже
сильнейших из нас побеждает боль. О, как она порой рыдала, громче был лишь мой
безмолвный крик.
Я затворяю дверь за собой, сдвигаю засов, замыкаю замок.
Стою несколько ударов сердца в тишине, убеждаясь, что вокруг ни звука и никто
не пробрался внутрь в моё отсутствие. Я вбираю в лёгкие тяжёлый воздух прихожей:
— Здравствуй, Сивилль, я дома!
Голос перекатывается в темноте, дробясь о чуть влажные
каменные стены. Она, конечно, не ответит, ведь с тех самых пор она молчит — мне
пришлось поработать над её голосовыми связками, чтобы крики не привлекали
лишнего внимания. Те, что ходят по улицам в темноте, могли бы услышать её, и их
не остановит ни стража, ни стены. Я должен был уберечь её.
Свет зажжённой мной лучины разгоняет тьму. Я сбрасываю
промокшую и смердящую улицей одежду прямо у входа, в кучу такой же, к которой я
больше никогда не притронусь. Раз в месяц я нанимаю работника из чёрного
города, чтобы он забрал негодные тряпки и раздал нищим. Ходить в гнилье — их
удел. Каменный пол прихожей неприятно морозит босые ступни, и я спешу пройти в
комнату. Деревянные доски под ногами — роскошь, доступная, пожалуй, даже не
всем в Высоком Округе, уж точно не судье, например, но мне пришлось
раскошелиться, чтобы Сивилль не застудила свои нежные ножки. По крайней мере,
пока это было необходимо в те времена, когда Си была умной девочкой и сидела
дома, как говорил ей я. Сейчас пол уже во многих местах подгнил, где-то вовсе
провалился, я не заботился о ремонте какое-то время. С тех самых пор, как моя
малютка попыталась уйти, слыша, видимо, зов страждущих извне, она всегда была
сострадательным ребёнком с огромным сердцем. Я был рад, что настиг её до
ограды, прежде чем Си сумела себе повредить, оказавшись на улицах. И ещё более
счастлив я теперь, когда она больше не может никуда убежать, как и измарать
свои нежные ступни о грубые доски.
Медленно двигаюсь через зал к лестнице на второй этаж. Я
должен быть морально готов к встрече с Си, унять благоговейный трепет в душе и
лихорадочную дрожь в теле. Быть достойным отцом. Чувствую, как тяжелеет символ
Длани Пронзённой на моей шее, но я знаю, что это лишь игры восприятия. Бог
видит только наши грехи, а если верить обсерварианцам, то и вовсе не
заглядывает под крыши домов — дела приземлённые слишком грязны для него. Да и
какой грех в заботе о ребёнке?
Я ступаю осторожно, отмеряя шаги. Двадцать три от камина до
лестницы, по одному за каждый год, что моя девочка озаряет своим светом
греховный вертеп, в который нечестивцы превратили мир. Вдоль стены стоят
манекены в нарядах, что я приготовил для неё — для времени, когда она будет
готова для брака. О моменте, когда мне придётся отдать моё сокровище в руки
чужого мужчины, я думаю с отвращением и смирением. Пророчица Орисс велела
каждому оставить потомство, чтобы род людской не пресекся. Сам я закоренел в
сём грехе, лишь частично искупая его заботой о Си, но ей я не желаю
богопротивной судьбы.
Останавливаюсь напротив последнего платья, в нём Сивилль
пойдёт к алтарю. Я сшил его сам, давно, едва обнаружив, что мои навыки с иглой
равно применимы как к шкурам пациентов, так и к парче и шелку. Сперва оно было
неказистым, это платье, из дорогих и прекрасных тканей, неровным и косым. Си
никогда не примеряла его, и мне пришлось создать манекен, идеальную копию её
формы. Я отрезал и подшивал, я стягивал и надставлял. Теперь, если Си
когда-нибудь наденет его, оно будет как перчатка на руке придворной дамы.
Осталось внести последнее изменение, с которым я мешкаю уже непростительно
долго: я много вечеров потратил на рукава, и так жаль их отрезать. О, Сивилль,
Сивилль, я поздно осознал опасность рук, ты успела навредить себе. Теперь,
когда проблема устранена, мне предстоит еще много работать над твоим лицом,
прежде чем приглашать художника для сватовского портрета. Можно было бы,
конечно, приукрасить действительность взмахом кисти, но я не терплю лжи даже в
мелочах.
Сбиваюсь с шага, мне кажется, я сделал лишний. Проклинаю
себя, хватаю с полки у лестницы ножницы и глубоко вгоняю лезвия в бедро. Кровь
смывает позор ошибки, а боль — сомнения. Я сотворяю знак пронзённой длани, и
молча прошу прощения у Бога, что не вонзил металл в ладонь, как того требует
церковный приказ, ведь случись у меня беда с рукой, я не смогу больше
врачевать, а значит, и оберегать Сивилль. Поднимаюсь по ступеням, игнорируя
вползающий с улицы через узкие воздуховодные окна под потолком холод. Там,
снаружи, сгустилась ночь, и власть человеческая окончена. Ночь — время для
колдунов и Тварей, ходоков и душегубов, нет в ней ни покоя, ни благодати.
Спальня встречает меня полутьмой. Свечи, оставленные мною
для Си с утра, почти догорели, едва ли половина огоньков теплится в восковых
ложах. Я беру лучину, и терпеливо, стараясь не поворачиваться к ней лицом,
зажигаю все огни, какие есть в комнате, а есть их немало. Нельзя восхищаться
красотой в темноте. Только закончив, я чувствую, как немного отступает холод.
Камин давно потух, но он подождёт. Свет заливает комнату, отражаясь в огромном
зеркале, висящем на стене напротив кровати. Этот предмет интерьера обошёлся в
целое состояние, но я не мог не порадовать Сивилль возможностью каждый день
созерцать её красоту. Не способен отказать себе в этом и я. Я ждал этого
момента целый день. Гашу лучину, что принёс с собой, и наконец-то осмеливаюсь
равзернуться и поднять глаза на мою принцессу.
Каждый день я встречаю её как первый раз, тут же
проваливаясь в бездонные омуты её прекрасных глаз. Мне кажется, что взлетаю к
небесам, я видел такую синеву лишь раз в жизни. Я был тогда в Столице, и до сих
пор не уверен, что это был не сон. В тот день святые небеса закрепили право
обсерварианской ветви церкви Тысячерукого Бога на свой престол в Граде Рук,
окрасившись в ярко-синий цвет и сияя ярче, чем колдовские шары Гексагона. Сотни
человек ослепли, не выдержав того света, и тысячи лишились рассудка, но я видел
всё и запомнил всё — синеву от края до края неба, беспредельную и бездонную.
Казалось, я падаю в небеса, падаю, вопреки всем законам земным — вверх, и тону,
беспомощный и обречённый. Так же я каждый день тону в глазах Сивилль. Каждый
день божественная синева выплёвывает меня назад, к сырому холоду и прогнившей
действительности. Небо в тот день стало обыкновенно-чёрным в одно мгновение, и
так же веки Си отрезают меня от счастья и благодати.
Я зол, я очень зол, что она отказывает мне в божественном
сиянии. Каждый раз я давлю порыв отрезать эти веки, заставить её всегда смотреть
на меня. Я знаю, что это грех, это навредит ей, и сдерживаюсь уже многие годы.
Клянусь, если она откажет мне в этом последнем, быстром взгляде при встрече
хоть однажды… Нет! Нет, я не имею права гневаться!
Вот я стою перед её ложем, словно угодив под холодный дождь.
Нагой и нелепый, с залитой кровью ногой, я смотрю на золотистые волны её волос,
размётанные по кровати, изящные изгибы тела, те немногие, что видны из-под
толстого одеяла, в которое я укутал её перед уходом. Раньше она всё время
сбрасывала его, стараясь порадовать меня нагим совершенством, и болела от
холода, до кровавого кашля принося здоровье в жертву мне. Теперь нет. Теперь
она выглядит такой маленькой на громадной кровати, где мы раньше едва-едва
умещались вдвоём.Ненужно и бесполезно лежит на полу изящный ошейник на тонкой
стальной цепочке, прикованный к стене. Который месяц я собираюсь убрать его, но
всё никак не решаюсь приступить — чтобы не потревожить дочь скрежетом гвоздей.
Там же на полу лежит открытая книга «Откровений». Я читаю
Сивилль перед сном, я же не хочу, чтобы девочка выросла безграмотной. «Нет
Твари пути в благодать, пока не позвали её чёрными намерениями или чёрными
делами, ведь не только за Краем расположилась Тьма, но и в сердцах грешников, а
где Тьма, там и погибель», — вижу я на раскрытой странице, убирая тяжёлый том,
уроненный, вестимо, во сне накануне.
Сивилль лежит, не шевелясь. Раньше она начинала извиваться и
дёргаться при моём приближении, чтобы я знал, что она жива и здорова, но я
сумел объяснить: мне достаточно её дыхания и здорового цвета кожи. Слеза
радости катится по её щеке. Протягиваю руку, чтобы снять каплю, провожу пальцем
по бархатистой светлой коже с уже почти незаметными красноватыми шрамами швов.
На выдохе выдавливаю, стискивая стальной волей поток эмоций:
— Ничего не бойся, Си, я дома и сейчас приготовлю что-нибудь
поесть.
Никак не могу заставить себя оторвать от неё взгляд и пойти
к небольшой плите, организованной прямо в углу спальни. Я пытался готовить на
первом этаже, в нормальной кухне, но разлука с Си, в такой близости друг от
друга, была невыносима. Тем более, мне придётся увеличить время, проводимое за
готовкой, и расходы на питание, если я хочу выдать Сивилль за дворянина, в
Столице сейчас появилась мода на полноту среди знати, а девочка тонка, как
ствол молодой ивы.
Я замираю, услышав первый удар колокола. Внутри у меня всё
сжимается, по телу прокатывается волна дрожи. Гон. Твари в огромном числе рыщут
на границах Тьмы, спаси нас Тысячерукий. Второй удар — они идут к стенам.
Третий — твари у границ божьей благодати. Меня трясет так, что зубы начинают
стучать, но усилием воли я сдерживаю ужас. Четвертого колокола нет. Твари ещё
не проникли за стены, а значит, надежда есть, но медлить нельзя. Я почти бегу
вниз, ищу хоть какую-то одежду, которая ещё не побывала в клоаке городских
улиц, натягиваю её на себя. Если придётся бежать, я должен быть одет. Си должна
быть одета. Я стягиваю один из нарядов с манекена, недавно перешитый для её
новой формы, и, спотыкаясь от боли в бедре на каждой ступени, бегу наверх. Если
колокол прозвенит в четвёртый раз, нам придётся бежать к ближайшей Руке. Там мы
укроемся в церкви от бешенства Тварей и там искупим мольбами и флагелляцией
грехи свои перед Господом, если его благодать покинет нас.
Я срываю с неё одеяло и застываю на мгновение, вновь
поражённый совершенной её красотой. Плавные изгибы тела, ни намёка на то, что
когда-то у неё были руки и ноги, ни намёка на уродливые оспины и растяжки,
ровная, идеально обтягивающая мышцы кожа, тонкая и гладкая: кажется — вот-вот
швы разойдутся и она лопнет. Но нет, этим швам уже много лет, и Сивилль знает,
как ей стоит, а как не стоит двигаться, чтобы шрамы не кровоточили. У меня
опускаются руки, когда я понимаю — нельзя подвергнуть столь хрупкое создание
опасностям внешнего мира, даже для общего спасения. В конце концов, стены дома
не тоньше церковных, а мой личный алтарь для молитвы — сама Си. Знаю,
Тысячерукий простит меня и всех нас, если я вознесу ему хвалу над моей
девочкой.
Я снова пытаюсь накрыть её одеялом, когда Си распахивает до
того плотно сжатые веки. Она смотрит прямо мне в лицо, впервые за всё это время
я вижу в благословенной синеве враждебность. Враждебность и страх, будто я
чужой, будто она впервые видит меня. Её подбородок дёргается, и я слышу лёгкий
выдох и мычание. Скорее угадываю, чем понимаю, что она говорит: «Бам-м-м-м!» Я
чувствую как меня пробирает крупная дрожь, я чую на затылке взгляд, быть может,
её отраженье смотрит на меня из надр зеркала за моею спиной?
Оборачиваюсь, чтобы столкнуться лицом к лицу с чёрной
фигурой. Пять ярко-голубых точек пылают на морде тёмного силуэта. Я не видел и
не слышал, как тварь пробралась в дом, она сидит, не шевелясь, и её
болезненно-голубые глаза вперены в меня, но смотрят сквозь — на Сивилль. Одним
бесшумным стремительным движением она проскальзывает мне за спину, оказываясь
перед Си.
Ошеломлённый, я остаюсь стоять, не в силах повернуться и
узреть кошмар лично. Я вижу отражение в зеркале, разбросанное, расплёсканное
моим свихнувшимся восприятием, мешанину фантасмагорических красок, так близко и
четко будто я прямо там, среди них. Вижу, как Тварь вонзает зубы в нежную
плоть. Хватаю, тяну, отталкиваю. Белоснежная, почти прозрачная кожа лопается
под моими пальцами, расходясь по ниточкам швов. Искривлённые безумной усмешкой
алые уста часто и хрипло выбрасывают воздух. Запоздало понимаю, что это смех. Я
впервые слышу как она смеется. Затем — темнота.
***
— И что, потащим его к судье?
Резкий звук человеческой речи и грубый удар по ребрам
вырывают меня из лап забытья. В нос шибает запах крови и смрад моего
собственного дыхания.
Две фигуры в гамбезонах городской стражи стоят надо мной. На
поясах их висят дубинки, обитые металлом, и одинаковые медные маски,
изображающие печального человека. Обсерварианцы. Считают, что Тысячерукий не
терпит насилия и не показывают ему своих лиц когда несут службу.Говорит
младший, его голос гневно подрагивает, рука нервно терзает темляк на рукояти
дубинки:
— Ты сам видел, что у него в доме творится? Он сожрал её!
Сожрал! И жрал по частям, я под полом внизу нашёл кости ног и почти сгнившие
руки в укусах! А платья? Ты видел эти платья, с зашитыми подолами и рукавами?
Их пять, и они всё разного размера! Эта тварь вертится подле герцога! Он его
ещё и пощадит поди!
Пытаюсь сказать им: это не так, я лишь хотел защитить
Сивилль. Хочу рассказать о пятиглазой твари, что была здесь, но вместо слов
раздаётся только утробное бульканье, и меня тошнит кровью и кусками плоти.
— …защищал… её… тварь… — выталкиваю из себя слова, пытаясь
подняться на ноги. Мощный пинок возвращает меня на пол.
Старший — дюжий мужик с глубокими оспинами на лице, мрачно
качает головой:
— В королевстве есть закон, солдат, в королевстве есть
закон. — он делает паузу, еще раз оглядывая комнату. — И закон этот гласит, что
солдат может защищаться от нападающих вплоть до смерти, своей или их. Бог ему
судья.
Он разворачивается и размеренными шагами направляется к
двери, пока молодой цепляет маску на лицо. Крепкие руки хватают меня за плечи и
швыряют на залитую кровью кровать подле разломанного, разбросанного костяка. Я
даже не могу толком сопротивляться. Я смотрю на грязно обглоданный череп с
одним — чудом уцелевшим — ярко-синим глазом, и я проклинаю смертью ту Тварь,
что сотворила это с милой Сивилль. Краем зрения я вижу взмах дубинки, и
проклятье настигает её.